Неисправим человек: раздет, избит, обобран – а все еще требует какой-то справедливости! Ну сорвут с лица повязку, выведут в пустыню, отпустят шагов на двадцать – и, приказав обернуться, шевельнут по команде чуть вогнутыми зеркальными щитами. И вспыхнет, ослепит, полоснет нестерпимо белое колючее пламя – собственно, последнее, что ты запомнишь, не считая, конечно, боли. Рассказывай потом матери-верблюдице, как справедливо поступили с тобой на земле…
А ведь самое забавное, что и впрямь справедливо… Вспомни: когда этот ублюдок Орейя Четвертый отрекся – разве не ликовал ты вместе со всеми? Ах да, конечно… Ликовал, но по другому поводу. По поводу грядущей свободы Пальмовой Дороги. Я даже не спрашиваю, зачем она была тебе нужна, эта свобода… Родина? Да знаешь ли ты вообще, что это такое? Это то, что выведет тебя в пустыню и, отпустив на двадцать шагов, прикажет обернуться.
Такие вот изысканно-крамольные мысли складывались под белой головной накидкой, прихваченной потертым кожаным обручем. Владелец и накидки, и мыслей, рослый молодой человек в просторном выжженном солнцем балахоне… Да полно, молодой ли? Лицо человека скрывала повязка, смуглый лоб был собран в морщины, и поди пойми – на несколько мгновений собран или уже навсегда… Глаза – безнадежно усталые, с затаенной горькой усмешкой. Вообще с возрастом в пустыне сложно. Думаешь – старик, а ему чуть больше двадцати. Хотя тут за одно утро постареешь, если вот так, упираясь, налегать из последних сил на отполированный ладонями пятый брус правого борта!
Торговая каторга – скрипучий деревянный корпус на четырех бочонкообразных колесах, снабженный коротенькой мачтой, – ползла по краю щебнистой пустыни Папалан. Кончик длинного вымпела, именуемого хвостом, уныло волочился по камням. Нос каторги был нелепо стесан. Раньше там красовалась резная верблюжья голова с толстым рогом во лбу, но после памятного указа пришлось ее срубить…
В путь двинулись, едва рассвело. На ночной переход хозяин не отважился: места самые разбойничьи, да и луна вот-вот станет полной…
Под широкими ободами скрипел и потрескивал красноватый, быстро накаляющийся щебень. Мерно ступали ноги в широких плоских башмаках-пескоступах. Каторжанин загадочных лет, идущий за пятым брусом, помалкивал. Зато напарник его, чей преклонный возраст скрыть было уже невозможно, начал ворчать еще до рассвета.
– Не тому поддались… не тому… – озабоченно шамкал он, и каторжанину помоложе невольно пришло в голову, что его мысли каким-то образом передались старику. Хотя, кто знает, может быть, сейчас и на правом борту, и на левом все думали об одном и том же…
Вообще примечательный старикан. Повязка, прикрывающая серое, растрескавшееся, как такыр, лицо, приспущена чуть ниже переносицы, на месте впалого рта – влажное пятно. Брови – дыбом, выпученные бессмысленные глаза. И все время бормочет, бормочет…
– Раньше – да… Раньше – жили… А чего не жить?.. Катят каторгу голорылые, а мы им: «Куда?..» Они: «Да в Ап-Нау…» «А ну по денежке с бруса – и кати дальше…» А теперь вот сами брус толкаем… Срамота…
Колыхались прозрачные полотнища зноя, изгибая волной красноватую, плоскую, как церемониальный щит, равнину. Трепетала над бортом матерчатая, пока еще бесполезная покрышка. В полдень от нее какая-никакая, а тень, но утром солнце жалит сбоку, и укрыться от него невозможно. Разве что повезет и твой борт окажется теневым. Сегодня вот не повезло… Плохо смазанная задняя ось жалобно скулила по-собачьи. А старик все бубнил:
– Орейя им, видишь, не угодил… Свободы захотелось… У, вар-раны…
Его молчаливый сосед ткнулся залитой потом бровью в тройную, схваченную нитью складку на правом плече. Шамканье старика уже начинало надоедать.
– Вот выйдет указ – и все… Будем тоже тогда ходить голорылые…
– Ох доболтаешься, дед! – не выдержав, сказал молчаливый. – За голорылых сейчас к брусу на год приковывают. А за Орейю и вовсе…
Старик вздрогнул и выкатил на соседа глаза. Надо полагать, он и не подозревал, что мыслит вслух.
– Ты… это… – молвил он наконец, проморгавшись. – Сам-то… Молодой еще… Вон три складки на плече сделал… А за это тоже знаешь что бывает?..
Тот не ответил и покрепче налег на отполированное ладонями дерево. «Добраться бы до тени, – тоскливо подумал он. – Прилечь под сбрызнутой листвой, и чтобы кувшинчик вина в мокрой фуфаечке на металлическом блюдце с водой… Сколько же еще толкать этот брус? Ох не сделает хозяин утреннего привала – места опасные, ровные… Того и гляди разбойнички накатят. Да тот же тезка Шарлах, к примеру… Почти тезка. Убрать титул, добавить в конце букву „иат“ – и будем полные тезки… Шарлах… Кличка, конечно… Явно простолюдин, и скорее всего из отцовской тени. Может быть, я даже с ним когда-то играл мальчишкой… Играл, спорил, дрался… Только звали его тогда, конечно, по-другому… А интересно было бы встретиться…»
– А? Что? – заламывая бровь, грозно вопрошал тем временем старый каторжанин. Надтреснутый голос его разносился вдоль борта, кое-кто за другими брусьями уже посмеивался. – Три складки! Да ты знаешь вообще, что это такое – три складки?.. Ты кто? Имя твое – как?
– Ар-Шарлахи, – внятно отозвался тот, что помоложе. Борт дружно взгоготнул и вдруг примолк.
– Правда, что ли? – недоверчиво спросили откуда-то сзади.
Назвавшийся Ар-Шарлахи не ответил. «Ничего не хочу, – думал он. – Добраться до тени, рассчитаться с хозяином, хлебнуть прохладного вина, отчудить что-нибудь этакое… посмешнее… подцепить какую-нибудь… податливую, круглолицую…»